Микушевич, В.Б. "Тайнопись Новалиса"

Новалис - к Тику [1]

Ребенок, радости не зная,
Заброшен в дальней стороне,
Отвергнув блеск чужого края,
Остался верен старине.

Он долго странствовал в смятеньи,
Искал отчизну и семью;
В саду, в безлюдном запустеньи,
Нашел он ветхую скамью

И книгу, замкнутую златом,
Где тайнам не было числа,
И в сердце, чувствами богатом,
Весна незримо проросла.

Науку звезд, уроки злаков,
Мир неизвестный, мир-кристалл,
Постиг читатель в царстве знаков
И на колени молча встал.

И в бедном платье, неприметный,
Возник среди высоких трав
Старик с улыбкою приветной,
Благочестивому представ.

Очам таинственно знакомы
По-детски ясные черты;
И ветерок среди истомы
Седины зыблет с высоты.

Скитанью долгому в разлуке
Дух книги положил конец;
Ребенок сжал в молитве руки:
Он дома, перед ним отец.

"Ты на моей стоишь могиле, -
Нарушил голос тишину, -
И ты, моей причастный силе,
Постигнешь Божью глубину.

Утешен книгою небесной,
Прозрел я в бедности моей;
Подросток, на горе отвесной
Я видел душу всех вещей.

Явил мне таинства рассвета
Тот, кто вселенную творит;
Ковчег Новейшего Завета
Передо мною был открыт.

Я вверил буквам дар чудесный,
Таинственный завет храня.
Я умер, бедный и безвестный:
Господь к себе призвал меня.

Века прервет одно мгновенье,
С Великих Таинств снят запрет;
Здесь в этой книге откровенье:
В ней прорывается рассвет.

Стань провозвестником денницы,
Мир проповедуй меж людьми
И наподобие цевницы
Мое дыханье восприми!

Будь верен книге! Бог с тобою!
Росой глаза себе промой.
Омытый глубью голубою,
Прославишь прах забытый мой.

Тысячелетнюю державу,
Как Яков Бёме, возвести,
И, сам прославленный по праву,
С ним снова встретишься в пути".

      23 февраля 1800 г. автор стихотворения адресует Людвигу Тику следующие строки: "Роман мой продвигается вовсю. 12 печатных листов уже почти готовы. Весь план уже более или менее сложился у меня в голове. Роман будет в двух томах; первый том, надеюсь, будет готов недели в три. В нем предзнаменования, так сказать, постамент второй части. Все в целом должно стать апофеозом поэзии. Генрих фон Офтердинген в первой части преображается как поэт. Возникает некоторое сходство со Штернбальдом, правда, до твоей легкости мне далеко. Впрочем, содержание, быть может, не проигрывает от этого недостатка. Это первый опыт во всех отношениях, первый плод поэзии, пробудившейся во мне; она пробуждена прежде всего знакомством с Тобою. А то среди теоретиков я сам стал сплошной теорией. Роман содержит несколько песен в моем духе. Я сам себе очень нравлюсь в поэтической стихии.
      Мой роман принесет мне многообразную пользу - голова моя переполнена замыслами романов и комедий. Если мы свидимся вскоре, я покажу тебе на пробу одно повествованьице и сказку из моего романа.
      Якова Бёме я теперь читаю соответственно и начинаю понимать его, как он того достоин. В ней действительно видится могучая весна, соитие движущих, творящих сил, бьющих ключом, изнутри порождающих мир - подлинный хаос, полный темного вожделения и чудной жизни, - истинный центробежный микрокосм. Как хорошо, что я узнал его благодаря тебе. И вдвойне хорошо, что "Ученики" пока не движутся - теперь они примут совсем другой облик, - это будет подлинно символический роман природы. Но сперва надо закончить "Генриха" - одно после другого, - иначе не закончишь ничего".
      Стихотворение и письмо перекликаются друг с другом. Творческий подъем захватывает и в стихах и в прозе; в обоих текстах преобладает жизнеутверждение, мягкое, но неудержимое, как весеннее произрастание. Само имя Новалис великолепно характеризует лирическую атмосферу "могучей весны". По-латыни "novalis" означает пашню, новь. "Это мое старинное родовое имя, - писал поэт, - не совсем неподходящее для меня". Изобилие начинаний и замыслов достойно весеннего сева. Кажется, перед автором брезжит неисчерпаемое будущее. Трудно поверить, что через год, в марте 1801 г., автора не будет в живых, и еще труднее примириться с мыслью, что сам автор в глубине души не питает никаких иллюзий на этот счет, явственно предвидит скорый конец. В свои двадцать восемь лет Фридрих фон Харденберг хорошо знал, что такое смерть. Поэт принадлежал к нижнесаксонской знати. Уже хроники двенадцатого века упоминают господ фон Роде или де Новали (немецкий и латинский варианты фамилии, по значению своему связанной с корчеванием, с расчисткой леса под пашню). Длинный ряд предков должен был наводить ребенка на мысль, что ему предстоит занять свое место среди них - среди покойников. К тому же смерть во многом предопределила семейный уклад Харденбергов еще до рождения Фридриха. Отец поэта, барон Генрих Ульрих Эразм фон Харденберг, рано потерял свою первую жену. Эта утрата произвела глубокий переворот в его суровой и страстной душе. Он искал утешения в идеях гернгутеров, секты, проповедовавшей строгую нравственность. В этом духе барон фон Харденберг пытался воспитывать своих детей от второго брака, которых любил взыскательной, тревожной любовью. Его заботы не принесли семье счастья. Из одиннадцати детей только один сын, младший брат Новалиса, пережил других.
      Надо сразу же отметить, что юный Новалис, росший в суровом и тихом доме, никогда не отличался мрачностью или угрюмым нравом. Правда, в детстве маленький Фридрих подолгу воспитывался вне родительского дома, и влиянию гернгутеровских проповедников противостояло влияние дяди Фридриха, Вильгельма фон Харденберга, человека высокопоставленного и вполне светского. Юношеская лирика Новалиса изобилует легкомысленными, подчас откровенно чувственными мотивами, и есть все основания предполагать, что Новалис пристрастился к такой тематике не понаслышке. В то же время Новалис остро чувствует, что его жизнь и жизнь отца как бы параллельны друг другу, как бы отражаются одна в другой, таинственно взаимодействуя. Это чувство было вскоре углублено роковым подтверждением. В 1797 г. умирает любимая невеста Новалиса, очаровательная юная Софи фон Кюн. Судьба отца, утратившего первую жену, повторяется в жизни сына. "Я потерял самого себя", - говорит он. Новалис решает принести себя в жертву своей любви, последовать за своей возлюбленной. Идея самоубийства всегда была ему чужда. Он стремится сознательным усилием воли постепенно погасить в себе жизнь, однако жизнь берет свое. В декабре 1798 года Фридрих фон Харденберг обручается с Жюли фон Шарпантье; предвкушая семейное счастье, Новалис делает успехи по службе. Он посещает лекции во Фрайбергской горной академии, в нем уже виден недюжинный горный инженер. Певец голубого цветка обнаруживает блестящие деловые способности, сослуживцы восхищены его практичностью, предприимчивостью, проницательностью. "Вы не знаете, какую утрату мы понесли!" - воскликнет начальник Новалиса, потрясенный безвременной кончиной многообещающего специалиста.
      В пятой главе романа "Генрих фон Офтердинген" в пещере отшельника Генрих листает рукописные книги: "...его любопытство сильно волновали короткие строки стихов, надписи, отдельные отрывки, изящная живопись, как бы слово, явленное кое-где во плоти, подспорье для читательской фантазии". Новалис тонко улавливает поэтический дух средневековой, романско-готической миниатюры, которая никогда не была иллюстрацией в современном понимании. Насыщенная многообразным смыслом, средневековая миниатюра выступает в рукописи именно как слово, явленное во плоти; подчас это даже не живопись, это, так сказать, словопись, при которой текст иногда играет вспомогательную роль надписи, смысловой иллюстрации. В совершенных произведениях живопись и текст сочетаются как различные проявления творческого Слова. Подобное произведение попадается в романе Генриху. Генрих не понимает языка, на котором написана книга, однако, всматриваясь в рисунки, он вдруг распознает самого себя "среди других обликов": рисунки являют Генриху всю его жизнь, прошлую и будущую; в них как бы сбывается сон, поразивший Генриха в начале романа. Отшельник объясняет юноше, что книга написана на провансальском языке: "Это роман, и описывается в нем чудесная судьба поэта, а также в разных отношениях представлено и прославлено поэтическое искусство". Следовательно, перед Генрихом тот апофеоз поэзии, которым должен был стать сам роман "Генрих фон Офтердинген", как писал Новалис Тику. Внутри самого романа завязываются сложнейшие отношения между вымыслом и жизнью. Оскар Уайльд сказал бы, что и в представлении Новалиса жизнь подражает искусству. Однако поэтическая мысль немецкого романтика глубже и богаче. Генрих не может подражать в своей жизни роману, содержание которого остается для него тайной: провансальский язык, язык поэзии, еще неведом Генриху. Его судьба не повторяет романа, не задана и не предсказана, а разве что предвосхищена многообразием поэтического вымысла, включающего в себя и отдельную человеческую жизнь среди разных своих отношений. Русский романтик Жуковский подытожил эти отношения с достаточной отчетливостью: "Жизнь и Поэзия - одно". Провансальский роман - тайна для Генриха также и потому, что конец романа отсутствует. Этим обстоятельством предвосхищена судьба самого Новалиса: роман "Генрих фон Офтердинген" тоже не дописан до конца. Еще недавно преобладало мнение, будто фрагментарность органически присуща творческой манере Новалиса, замыслы которого не рассчитаны на окончательное завершение.
      Действительно, Новалиса нельзя себе представить без фрагментов, составляющих в общем и в целом его наследие. Волей-неволей мы привыкли оценивать фрагменты Новалиса как особый жанр, чрезвычайно выразительный, хотя детальное изучение архивов показывает, что Новалис далеко не всегда думал фрагментами вопреки известному утверждению Фридриха Шлегеля: "Его мысли - стихия. Его тезисы - атомы". Теперь выясняется, что большинство фрагментов представляют собой наброски к произведениям, задуманным как вполне законченные. С другой стороны, Новалис предназначал все свои произведения для одной грандиозной книги, для некоей новой научной и художественной Библии в стихах и в прозе, и с этой точки зрения у Новалиса нет законченных произведений. Из письма к Тику видно, что проблема законченности волнует поэта: обуреваемый замыслами, он считается с возможностью не закончить ничего. Новалис недаром сравнивает свой роман с романом Тика "Странствования Франца Штернбальда" (1798). Именно Людвиг Тик по документам и личным воспоминаниям составит впоследствии сообщение о том, как его покойный друг намеревался продолжить свой роман.
      В первой строфе стихотворения, обращенного к Тику, Новалис выводит ребенка, оставшегося верным старине. Старина вообще привлекала Новалиса, который часто взывает к ней на страницах своих поэтических и философских сочинений, так что Новалису даже приписывали идеализацию старины, хотя такое утверждение вряд ли справедливо. Исследования Ганса-Иоахима Мэля убедительно доказывают, что старина и детство в творчестве Новалиса связаны с предвкушением золотого века. "Детям сопутствует золотой век", - писал Новалис. Так истолковывается странный образ ребенка, верного старине. Образ этот восходит к знаменитой четвертой эклоге Вергилия, над переводом которой Новалис работал.
      Предполагается, что ни одно стихотворение в мировой поэзии не вызвало такого количества толкований, как эта эклога. Написанная в 40-41 гг. до Рождества Христова, эклога воспевает рождение некоего младенца, при котором на землю возвратится золотой век. Некоторые строки Вергилия перекликаются с ветхозаветной Книгой пророка Исайи, так что христианские интерпретаторы эклоги были уверены в том, что Вергилий предсказал и прославил Рождество Христово. Современные интерпретаторы указывают на предполагаемые иранские и египетские источники эклоги. Сам Вергилий ссылается на прорицания Кумской Сивиллы. Очевидно, Вергилию были хорошо знакомы и "Сивиллины книги" восточного происхождения, в которых могла присутствовать и ветхозаветная традиция. Не вызывает сомнений одно: в четвертой эклоге Вергилия золотой век - это будущее человечества, тождественное мифическому блаженному прошлому. Между тем у Новалиса, напротив, прошлое, старина если не просто отождествляется с будущим, то приобретает существеннейшие черты утопического грядущего. Иными словами, Вергилий судит о будущем по мифическому прошлому, тогда как Новалис об историческом прошлом судит по утопическому будущему. Разумеется, подобный сдвиг в духовной жизни нельзя приписать собственно Новалису. Этот сдвиг произошел по меньшей мере за полтора тысячелетия до рождения Новалиса, наряду с другими глубокими потрясениями резко обособив традицию западного христианства, отделив ее от античной традиции. Уже первые христианские интерпретаторы Вергилия допускают смещение исторических акцентов, усматривая в блаженном прошлом земной рай, всего лишь прообраз грядущего царства Божьего. При этом прошлое и будущее в принципе переосмысливаются. Для Вергилия прошлое снова и снова без конца возвращается, совпадая с будущим в круговороте истории, так что в историческом процессе доминирует прошлое. В христианской традиции история приобретает линейную направленность, прошлое неповторимо, оно разве только отчасти предвещает будущее, которое доминирует в историческом процессе как его цель. В девятнадцатом веке Ницше, ополчаясь против исторического прогресса, пытался возродить идею античного круговорота, противопоставляя христианству новое дионисийство. В этом смысле Новалис - антипод Ницше. Новалис вовсе не пытается вернуть прошлое, идеи реставрации нисколько не прельщают его. Конструируя утопическое будущее, Новалис ищет в прошлом предвестий и подтверждений для него, поэтизируя старину в духе народных сказаний и чаяний. Своеобразие Новалиса-утописта заключается в том, что его утопия - утопия поэтическая; она устанавливает гармонию, в которой "Жизнь и Поэзия - одно", так что прошлое, настоящее и будущее творчески сочетаются как части единой поэмы.
      Новалис предполагал, что из обширного фрагмента "Ученики в Саисе" вырастет "подлинно символический роман природы". Учитель в этом фрагменте готов уступить свое место ребенку, но посылает его сначала странствовать. В стихотворении "К Тику" сам Новалис уподобляется странствующему ребенку. "В саду, в безлюдном запустеньи" ребенок находит "книгу, замкнутую златом". Книга сопоставляется с весной и с кристаллом неведомого мира. Для Новалиса книга всегда была событием, суверенным живым существом. "Книга - современная разновидность исторических фигур, при этом в высшей степени значительная. Быть может, они заняли место традиций", - писал Новалис. Фрагменты свидетельствуют о том, что их автор, ненасытный, неистовый читатель, не успевал фиксировать свои впечатления и мысли. Зачастую трудно определить, где кончается выписка и начинается собственная мысль. Сами авторы вряд ли подозревали, какой парадоксальной истиной обернется в глазах юного романтика непритязательная страница учебника или трезвого трактата. Даже аксиомы в прочтении Новалиса ошеломляют. Он потому собирался написать новую Библию, что в каждую книгу вчитывался как в Библию. "Если дух освящает, каждая подлинная книга - Библия. Но книга ради книги пишется слишком редко, а если дух подобен благородному металлу, книги в большинстве своем - эфраимиты. Конечно, каждая полезная книга нуждается в крепкой примеси. В чистом виде благородный металл не имеет хождения. Многие истинные книги удостоились той же судьбы, что золотые слитки в Ирландии. Долгие годы они служат гирями - и только". Во время Семилетней войны король Фридрих нуждался в деньгах. Известный финансист, банкир Эфраим, помог тогда пустить в обращение монеты с примесью меди, прозванные в народе "талерами Эфраима". Одним только словом "эфраимиты" с тонкой иронией заклеймил Новалис "полезные книги", в которых промышленная цивизация примешана к благородному металлу духа. Эта примесь - обманчивый "блеск чужого края", отвергнутый ребенком-странником. Однако Новалис никогда не отвергал цивилизацию и технику в принципе. В "Диалогах" Новалиса один из собеседников откровенно любуется пространным каталогом, рекламирующим книжные новинки Лейпцигской ярмарки, радуется не только качеству, но и количеству изданных книг. Он уподобляет книгопечатание открытию новых золотых приисков, открытию, которое вызовет и уже вызвало революцию, более великую, чем открытие Америки. Для этого собеседника немыслим возврат "к неотесанной бедности наших отцов". "Книгоиздательство еще далеко не достигло у нас надлежащего размаха, - говорит он. - Если бы мне посчастливилось быть отцом, сколько ни родись у меня детей, мне все было бы мало; что мне десять-двенадцать детей - я хочу по крайней мере сотню... Книги - как уста. Я мечтаю видеть перед собой целое собрание книг, посвященных всем наукам, всем искусствам - истинное порождение моего духа".
      В творчестве Новалиса благородные металлы всегда возвещают глубокую тайну. Простонародные горняцкие поверья и алхимические символы приобретают проникновенную задушевность. В стихотворении "К Тику" книга замкнута златом, потому что в книге сокровище человеческого духа. Такое сокровище Новалис воспевает как тайну. Тайна для Новалиса - творческое начало. При этом Новалис нисколько не затронут "заразой мистического шарлатанства", о которой писал в своей автобиографиии Александр Блок. Традиции античных и средневековых мистиков Новалис переосмысливает в духе своеобразной диалектики. (Эта проблема требует специального исследования.) Мир для Новалиса таинствен, потому что мир познаваем: мир - кристалл, чья прозрачность необозрима и неисчерпаема. Тайна для Новалиса - это принципиальная соизмеримость мира и человека, наличие в мире вездесущего смысла, который нельзя освоить количественно, так что остается выразить его качественно, заново сотворить мир. В новалисовском варианте тайна исключает всякий иррационализм, который неизбежно впадает в теорию абсурда, в принципе отрицая смысл бытия. С другой стороны, новалисовская тайна несовместима и с рационалистическим благодушием близорукого просветительства, принявшего в девятнадцатом веке заведомо анекдотические формы. Вспомним хотя бы блаженной памяти профессора Филиппа Жолли, который всерьез не советовал будущему основоположнику квантовой теории Максу Планку заниматься теоретической физикой, так как "теоретическая физика уже в основном закончена". Отношения Новалиса с подлинным просветительством восемнадцатого века сложны и противоречивы. Фрагменты показывают, что молодой мыслитель намеревался вступить в полемику со своими предшественниками по вопросу об отношениях природы и культуры. В духовной жизни восемнадцатого века Новалис усматривает две тенденции: тенденцию к произвольному подавлению и тенденцию к столь же произвольному постулированию тех или иных начал. Гернгутеры подавляют свой разум, чувствительные подавляют свой рассудок, напротив, рассудительные подавляют свое сердце. В то же время желаемое принимается за действительное. "Это своего рода чародейство, - иронически замечает Новалис, - посредством которого мы заказываем себе мир по нашей прихоти для нашего удобства". Обе тенденции роднит их неорганичная произвольность. Новалис упрекает отвлеченных мыслителей в том, что они подавляют чувственный мир миром знаков или представлений, на своем примере доказывая тем самым общность обеих тенденций. Новалис видит в этом инертность, пассивную приверженность "к произвольному, самодельному и установленному". Однако для Новалиса неприемлема и позиция Руссо, Гельвеция, Локка, игнорирующих, по его мнению, мир представлений и знаков, то есть культуру, предпочитающих грубую чувственность, что ведет к той же инертности, к порабощению человека природой: "Книга, замкнутая златом" - это подлинное единство природы и культуры: наука звезд, уроки злаков. Заказывать себе мир значит отказывать себе в творчестве. Для Новалиса знак - это творческое освоение осмысленной тайны. Для Новалиса огромное значение приобретает Кант, которого поэт усиленно изучает, чтобы преодолеть влияние непревзойденного аналитика. Если кантовская вещь в себе совершенно непостижима, ее нельзя считать тайной в новалисовском смысле, так как для Новалиса лишь постижимое таинственно. Между тем Кант объявляет существом в себе, вещью в себе, не только объект, но и субъект познания, так что человек становится напостижимым (теоретически) для самого себя. Новалис отвечает на это по-своему: "Мы никогда не достигнем совершенного самопознания, но мы можем достигнуть и достигнем гораздо большего". Вещь в себе Новалис принимает за тайну, парадоксальным образом ограниченную лишь безграничностью творческих перспектив. Истинное познание обнаруживается в творчестве: "Мы постигаем нечто лишь постольку, поскольку мы можем выразить, то есть создать это нечто". Так "с Великих Таинств снят запрет". Оставаясь тайной для теоретического умозрения, тайна превращается в творческий стимул для человеческой цельности. Хотя Новалис придавал таинствам преимущественно поэтический смысл, в своих фрагментах он ставит проблему гораздо шире; он отчасти предвидит значение, которое приобретут формулы в современной науке; в сущности, Новалиса уже занимает язык науки как особая проблема. Некоторые фрагменты дают повод утверждать, что Новалис предвосхитил теорию относительности, психоанализ, даже кибернетику. Вероятно, это все-таки преувеличение. Поэтически осваивая парадоксальную сложность реального мира, Новалис предчувствовал скорее интеллектуальную атмосферу современной науки, чем ее конкретные достижения; поэта волновала проблема ориентации в мире, который в то время еще только начинал открываться науке.
      "Великая тайна" ("Mysterium magnum") - так называется важнейший философский труд Якова Бёме. "Великую тайну" упоминает дух книги, представший пытливому ребенку. В стихотворении "К Тику" Новалис обрисовывает своего Якова Бёме, набрасывает портрет верный, но далеко не исчерпывающий; правда, портрет обретает интимную проникновенность именно благодаря личным пристрастиям и симпатиям художника. Яков Бёме родился в 1575 г. в деревне Альт-Зейденберг, что в Верхнем Лаузице; его родители были крестьянами. Уже в отрочестве Яков Бёме жил напряженной духовной жизнью. Его биограф Абрахам фон Франкенберг рассказывает такой случай, ссылаясь на воспоминания самого Якова Бёме. Однажды в полдень Яков Бёме отстал от своих сверстников и поднялся на гору, известную под названием Ландес-Кроне (это название можно перевести как "Венец местности"). На самой вершине мальчику открылся ход, ведущий в глубь горы, и не долго думая Яков отправился в недра. Там ему вскоре попался большой короб, наполненный золотом, однако мальчика охватил страх, и, не притронувшись к золоту, он выбежал на свет. Франкенберг истолковывает эту историю аллегорически. Ход в глубины горы, по ему мнению, предвещал для отрока Якова Бёме духовный ход "в сокровищницу Божественной и Природной мудрости со всеми тайнами". Существенным в рассказе представляется то, что Яков Бёме не притрагивается к золоту. Эта подробность заставляет вспомнить евангельское повествование об искушении Христа. Сатана тоже возводит Иисуса на весьма высокую гору, показывая Ему все царства мира и славу их, но Иисус отказывается поклониться сатане и приобрести такою ценою власть над миром. Известно, как любил Яков Бёме вверять притчам свой духовный и жизненный опыт. Рассказывая давний случай, он, возможно, рассчитывал, что слушатели сами вспомнят соответствующую евангельскую главу. Тогда истолкование Франкенберга следует признать слишком прямолинейным и упрощенным. Не столько происшествие требует аллегорического истолкования, сколько сам устный рассказ Якова Бёме, который своей притчей, вероятно, хотел разъяснить слушателям: мудрость природы бескорыстно усваивается, а не присваивается. Таинственное происшествие на горе упомянуто Новалисом в девятой строфе стихотворения. Для Новалиса существенно, что "душу всех вещей" видит подросток. У Якова Бёме "ясные черты": старик сродни ребенку-страннику: и тот и другой находят книгу, причем горою в стихотворении обозначена скорее высота, чем глубина. Книга небесная, да и видит книгу подросток не в горе, а на горе (auf jenem Berge).
      По всей вероятности, происшествие, пересказанное Франкенбергом, - лишь притча, в которую могло, впрочем, облечься подлинное глубокое переживание. Яков Бёме неспроста покинул родительский дом и пустился в дальний путь, как странствующий подмастерье.
      Изучив ремесло сапожника, Яков Бёме обосновывается в Гёрлице уже как мастер. Годы странствий приобщили юношу не только к сапожному ремеслу. Должно быть, именно тогда он познакомился с трудами Парацельса, знаменитого врача, прослывшего магом и алхимиком, а также со своеобразной наукой, распространенной в Германии, особенно среди горняков. Этот самобытный натурфилософский фольклор сочетал алхимию и химию, медицину и знахарство, минералогию и магию. Научная гипотеза угадывалась в причудливом сказании, истина совпадала с приметой. Яков Бёме усвоил наивный метод этого философствования, мощного и задушевного. В 1612 году он пишет книгу "Утренняя Заря в восхождении", получившую широкую известность под названием "Аврора". Яков Бёме говорил, что пишет он, как ученик, посещающий школу, или как проливной дождь, проносящийся мимо: куда дождь попадает, туда и попадает. По собственному признанию Якова Бёме, он писал "Аврору" по наитию, себе самому в назидание, и не собирался никому показывать рукопись, которая получила распространение помимо его воли и навлекла на автора яростные нападки лютеранского духовенства. Гёрлицкий сапожник временно перестает писать, однако нападки не прекращаются, способствуя дальнейшему распространению "Авроры". Сапожник снова берется за перо и создает еще ряд произведений, пока смерть не прерывает его напряженной работы. Гегель считал Якова Бёме первым немецким философом. Кристоф Лихтенберг, астроном и физик восемнадцатого века, автор известных афоризмов, называл певца Утренней Зари величайшим немецким писателем. По мнению Лихтенберга, писания Якова Бёме в своей "крепкой массе" отличаются самородной чистотой, которую разжижают и портят неумные последователи ради мнимой понятности. Лихтенбергом подмечена характернейшая черта Якова Бёме: его идеи живут лишь в "крепкой массе" его писаний; идеи Якова Бёме невозможно вычленять, как невозможно обособлять элементы художественного произведения. Генрих Гейне сетует на то, что в трудах Спинозы жесткая математическая скорлупа не соответствует сладострастному ядру. Про Якова Бёме этого никак не скажешь. У него скорлупа и ядро настолько друг другу соответствуют, что не приходится говорить о скорлупе и ядре. Возможно, к Якову Бёме восходит мысль Новалиса: "Понять значит выразить". Яков Бёме уподобляет себя ребенку, играющему у матери в доме; ребенок видит, что делает отец, и разыгрывает это в своей игре. Материнский дом - это "книги благородного подобия". Отсюда строка в стихотворении Новалиса: "Он дома. Перед ним отец". Отсюда же "могучая весна", "бьющая ключом". Как школяр, забавляется Яков Бёме игрой слов: Quelle, Qual, Qualität. Приписывая фантастическое родство словам "источник", "мУка", "качество", Яков Бёме по-новому подходит к проблеме качеств. Для него качество - не просто атрибут, не схоластическая акциденция, а мучительное внутреннее выражение самой вещи, так сказать, взрывчатое естество, бьющее ключом. Яков Бёме унаследовал пристрастие средневековых книжников к фантастическим этимологиям, однако его доморощенная лингвистика философски плодотворна: в ней стихийная народная диалектика неотделима от своей наивной, но мощной формулировки. Гениальная мысль теряется вне своего причудливого выражения; следовательно, перед нами скорее поэзия, чем философия: поэтическая диалектика предшествует научной.
      Писания Якова Бёме - это не столько философские трактаты, сколько грандиозная эпопея, вернее, мистерия, в которой Бог, Человек, Люцифер, металлы, минералы, стихии - полноправные действующие лица. Не только зрение и слух, все пять чувств участвуют в становлении и осмыслении мира, причем преобладают вкус и осязание. Среди семи духов-родников (они же качества) три обнаруживаются через вкус: Терпкость, Сладость, Кислота. Четвертый дух - Жар, пятый дух - блаженная, приветливая, отраднейшая Любовь, шестой дух - Телесность, Вещественность или Естество. Все семь духов родятся друг во друге и друг друга порождают, нельзя сказать, где первый, где последний, последний родит первого, первый родит последнего, каждый родит всех остальных. Творение приравнивается к порождению в Божьей глубине. В пылком клокотании духов-родников устанавливается мягкая гармония. Для Якова Бёме особую актуальность приобретает вопрос, откуда же берется зло в этом отрадном хаосе. Яков Бёме отвечает, что в человеке есть желчь, желчь - яд, однако без желчи нельзя жить, следовательно, желчь - источник радости. Когда желчь воспаляется, она губит человека, и в звездных духах гнев - от желчи. Но гнев присутствует и в первичной глубине, гнев связан с Терпкостью, с Горечью; во всем есть яд и злость, иначе не было бы ни жизни, ни движения, ни красок, ни добродетелей. Гнев и отвращение оборачиваются буйным подъемом вечной радости в свете Божьем, но когда Божий свет меркнет, поднимается вечная адская мука и вечный огонь: воспаление вызвано высокомерием короля Люцифера, который был прекрасным херувимом, а стал вонючим козлом. Эта мировая драма разыгрывается не только во вселенной, но и в самом человеке, заключающем в себе вселенную. В человеке буйствуют все семь духов-родников. Противопоставляя себя ученым книжникам, Яков Бёме неоднократно заявлял, что все прочитал в себе самом, как в книге, и другая книга ему не нужна: он судит о бытии по своему телу и по своему духу, в котором открываются те же небеса. Грехопадение совершается, когда Человек начинает мыслить себя отдельно от Бога или Бога отдельно от себя (для Якова Бёме это одно и то же). Бог, запертый в небе, как в твердыне, неприемлем для Якова Бёме. Сапожник из Гёрлица откровенно пародирует знаменитую строку Мартина Лютера "Твердыня наша - наш Господь", так что ярость лютеранского духовенства понятна. Дьявол и антихрист обманывают Человека, показывая ему вместо Бога поддельный кумир вдали, тогда как для Человека "нет ничего ближе неба". Царство антихриста со всеми своими несправедливостями строится на этой лжи: антихрист подменил Бога собой, Яков Бёме предлагает Человеку перейти из вечности во время вместе с Христом и вернуться в свою вечность, приобщив к ней "чудеса времени" Христу во славу, дьяволу на посрамление. Очевидно, сапожник из Гёрлица не отрицает историю и культуру; "чудеса времени" дороги ему, как сама вечность. К этой мысли Якова Бёме восходит поэтическая свадьба времен; бракосочетанием эпох и времен года Новалис намеревался завершить свой роман "Генрих фон Офтердинген". Увенчивая апофеоз поэзии, в конце книги должен был появиться сам Яков Бёме: "С ним снова встретишься в пути".
      Этот замысел подтверждает, что Новалис видел в Якове Бёме прежде всего поэта. Действительно, если поэзию отличает безусловное неповторимое единство мысли и выражения, нельзя отрицать, что писаниям Якова Бёме такое единство свойственно в высшей степени. Суждение Фридриха Шлегеля до сих пор остается непревзойденным по своей точности. Вкратце философия Бёме наилучшим образом характеризуется так: ее форма религиозная, содержание философское, дух поэтический. Поэта Бёме Новалис начинает противопоставлять поэту Гёте. Еще недавно Новалис восхищался романом Гёте "Годы учения Вильгельма Мейстера", теперь к восхищению примешивается язвительность. В письме к Тику Новалис называет "Мейстера" "Кандидом, направленным против поэзии". В романе Гёте Новалис находит "гнетущую болезненность", которой противостоит "отрадная веселость" Якова Бёме, "а только в этой стихии мы живем как рыба в воде". В саркастических выпадах против Гёте отчетливо распознается еще одна немаловажная нотка. По мнению Новалиса, "Мейстер" - аристократизированный роман: "Неизвестно, кому приходится хуже: поэзии, которая приписывается аристократии, или аристократии, которой приписывается поэзия". "Годы учения Вильгельма Мейстера, или Паломничество в поисках дворянского диплома", - иронически пишет Новалис. Надо отметить, что Фридрих фон Харденберг, в отличие от бюргера Гёте прирожденный аристократ, в общем не обнаруживал аристократических амбиций в своей жизни или в своем творчестве. Служебное положение сближало поэта с городскими бюргерскими кругами. Вспомним, что отец Генриха фон Офтердингена - простой ремесленник, но при этом человек независимо мыслящий и глубоко чувствующий. В стихотворении "К Тику" ребенок-странник чувствует себя сыном сапожника Якова Бёме. Между их жизнями возникает преемственность и параллелизм, как между жизнью Новалиса и его отца. Вполне обоснованно предположение: "отрадная веселость" Якова Бёме привлекает Новалиса потому, что в ней поэт обретает подлинную народность, а именно в поисках такой народности создаются последние произведения поэта: не только "Генрих фон Офтердинген", но и "Духовные песни", в которых Новалис достигает проникновенной задушевности, не уступающей лучшим образцам народной песенной лирики. Кстати, Новалису не было отказано в народном признании. В частности, песня горняка из романа "Генрих фон Офтердинген" неоднократно перепечатывалась в популярных песенниках.
      В стихотворении "К Тику" Яков Бёме велит ребенку-страннику возвестить Тысячелетнюю державу, как сам он возвестил ее. Тысячелетнее царство, предсказанное Апокалипсисом, связывалось в народных чаяньях со Страшным судом, с торжеством справедливости на земле. Тысячелетнее царство проповедовали идеологи народных движений в средние века. Их проповедь обрела новую актуальность в Германии в эпоху Крестьянской войны. Мартин Лютер осудил идею справедливого царства на земле как еретическую. Напротив, Яков Бёме в "Утренней заре" взывает к правому суду: "О блаженная любовь и ясный свет, не покидай нас, ибо уже вечереет! Ах, Правда, о Справедливость и Правый суд, где же ты? Дух ведь в изумлении, как будто не видел он доселе этого мира. Ах! Вот ведь я описываю злобу мира, как мне надлежит, а мир отплачивает мне за это благодарностью дьявола. Ах! Аминь". Лживому царству антихриста Яков Бёме противопоставляет справедливое Иисусово царство. К народной идее Тысячелетней державы Новалис приобщается через Бёме. В юности Новалис вместе с другими немецкими романтиками был увлечен идеями Французской революции, восхищался Робеспьером. Очень многое в истории немецкого романтизма объясняется стремлением обрести нечто подобное на немецкой почве, в немецкой народной традиции. Отсюда некоторые наивные иллюзии немецких романтиков. Яков Бёме в стихотворении Новалиса упоминает ковчег Новейшего Завета. Готхольд Эфраим Лессинг, трезвый, мужественный просветитель, отнюдь не романтик, в своем "Воспитании рода человеческого" тоже ссылается на иных мечтателей тринадцатого-четырнадцатого века, "уловивших луч нового вечного Евангелия". Среди этих мечтателей Лессинг выделяет калабрийского аббата Иоахима Флорского, истинного основоположника нового учения. Пустынник Иоахим обосновался со своими последователями на горе Сила, получившей в народе символическое наименование "fiore" ("цветок"). Отсюда прозвание Иоахим да Фиоре (Иоахим с Цветка). Для самого Иоахима цветок стал важнейшим символом. Аллегорически истолковывая Ветхий и Новый Заветы, Иоахим пришел к выводу, что Новый Завет не является окончательным, Новый Завет лишь предвещает Завет Новейший, когда на земле установится справедливость и райское блаженство, так что отпадет нужда в церковной иерархии. Ветхий Завет был заветом послушания, Новый Завет - завет веры, Новейший Завет будет заветом любви. Иоахим называл Ветхий Завет заветом купины, Новый Завет - заветом розы, Новейший Завет - заветом лилии. Ветхий Завет был освещен звездами, Новый Завет в сиянии утренней зари, Новейший Завет при свете ясного дня. У Якова Бёме встречается и роза, и лилия; "Утренняя Заря в восхождении" - заглавие его первой книги. Учение Иоахима Флорского, осужденное сначала католической, потом протестантской церковью, продолжало распространяться в Западной Европе, укоренялось в простом народе, интенсивно влияя на духовную жизнь Германии.
      Это влияние не так-то просто объяснить. С одной стороны, нельзя не признать, что западная церковь догматически совершенно права в осуждении Иоахима Флорского, утверждавшего, что Ветхий Завет - это Завет Отца, Новый Завет - это Завет Сына, а Новейший Завет - Завет Духа Святого. Такое толкование явно противоречит Евангелию, где уже возвещается сошествие Духа Святого на апостолов в день Пятидесятницы (Деян. 2,3). Кардинал Рацингер писал: "Вера в вочеловечение Бога в Иисусе Христе не может допустить никакого "Третьего Царства", верующий убежден в окончательности совершившегося и именно поэтому знает, что оно открыто будущему..." [2] В то же время Аврааму под дубом Мамврийским является не один Бог Отец, как должно было бы быть, согласно Иоахиму Флорскому, а именно Троица (Быт. 18:1-3), что особенно существенно для православной церкви, которой принадлежит икона Андрея Рублева "Троица", запечатлевающая духовный опыт Сергия Радонежского, он же тайновидец Троицы. Когда в Ветхом или в Новом Завете поминается Бог, по учению православной церкви, речь идет именно о Троице в целом, так что и Ветхий, и Новый Завет являются Заветом Отца и Сына и Святого Духа. Но даже если учение Иоахима Флорского таким образом опровергается, остается некое чаянье, которому были подвержены не только Бёме и Лессинг, но и, например, Д.С.Мережковский. Это чаянье Иоахима Флорского противоречит его же собственному учению, ибо в чаянье угадывается дух Троицы, которую Иоахим разобщает и, следовательно, утрачивает в своем учении.
      В этой духовной ситуации позиция Новалиса особенно необычна. В 1799 году он пишет фрагмент "Христианство и Европа", который он сам называет речью, то есть проповедью. Новалис подвергает резкой критике реформацию и протестантизм, в котором он усматривает зародыш французской революции. Будущее Европы Новалис решительно связывает с христианством, а именно с католичеством. При этом он говорит, что старое папство лежит в могиле. Это высказывание Новалиса имеет вполне определенный исторический смысл. В 1797 году папа Пий VI был фактически смещен Наполеоном, а через два года вывезен из Рима в Сиену, где и умер в 1799 году, то есть в тот год, когда Новалис пишет свой фрагмент. Однако слово Новалиса о папстве, лежащем в могиле, очевидно, следует понимать шире. В своем фрагменте Новалис не выступает как апологет католичества в общепринятом смысле слова. Католичеством он явно называет Вселенскую Церковь, предвосхищая чаянья Владимира Соловьева, и, сам того, по всей вероятности, не зная, сближается с учением православной церкви, отстаивающей кафолическую веру. Так смутные чаянья Иоахима Флорского приводят Новалиса на порог Единой, Соборной и Апостольской Церкви.
      Однако и на этом фоне своеобразие Якова Бёме сразу же бросается в глаза. Весомые аллегории немецкого сапожника резко отличаются от спиритуалистических иносказаний калабрийского аббата. Купина, роза и лилия Иоахима Флорского заведомо превышены своим духовным смыслом, исчезают в нем. У Якова Бёме, напротив, не столько исторические эпохи обозначены цветами, сколько настоящие живые цветы обозначены историческими эпохами: "могучая весна" телеснее, чувственнее своих символов. В семи таинственных светильниках из Апокалипсиса Яков Бёме распознает свои семь духов-родников, которые различаются на вкус. "У каждой вещи есть уста для откровения", - пишет Яков Бёме. Вещь возвещает свою вещественность - так можно истолковать ту мысль, прибегнув к игре слов подобно Якову Бёме. Вещь - аллегория сверхвещи, "элементарная вариация вселенной", как сказал Новалис.
      Пантеистические веяния концентрируются в бытийном, онтологическом натурализме Якова Бёме. Для него дух вещественнее вещи; дух - это взрывчатая энергия, это стихия, способная проявляться в нежнейшей музыке: "И к тому же мы понимаем, что обозначение или внешность - это не дух, а скрыня, ларец духа, где дух присутствует, ибо обозначение коренится в сущности, и оно подобно лютне, которая невразумительно молчит, когда на ней не играют; если же ударить по ней, то постигаешь, как она сделана, для чего предназначена и как настроена. Так и обозначение природы немо в своей внешности; оно - лютня, настроенная для игры, пока не ударил по ней своевольный дух; какую струну тронет он, так и звучит согласно своему свойству". Современные исследователи Новалиса предполагают, что символика лютни в "Генрихе фон Офтердингене" восходит к этому фрагменту из Якова Бёме. В стихотворении "К Тику" ребенок уподобляется цевнице, которая звучит, восприняв дыхание Якова Бёме. Это уподобление еще ближе к вышеприведенному фрагменту. Яков Бёме предстает ребенку как дух своей книги. Анализируя творчество Якова Бёме, Гегель вспоминает, как волшебник Просперо в "Буре" Шекспира грозил заключить Ариэля в кряжистый дуб. Для Гегеля Яков Бёме - великий дух, заключенный в кряжистом дубе чувственного. На это можно возразить: если Яков Бёме - дух, то никак не пленный дух; Яков Бёме - природный дух кряжистого дуба и нуждается в своем дубе так же, как дуб нуждается в нем. Правда, у Новалиса Яков Бёме, скорее, нежный Ариэль, играющий в цевнице человеческого существа. Кряжистая мощь Якова Бёме не отразилась в проникновенной простоте стихотворения "К Тику". Новалис воспринял именно дух Якова Бёме; дух, природным вместилищем которого был могучий дуб, вселился в хрупкого ребенка. С трогательной настоятельностью дух внушает: "Будь верен книге!" По Якову Бёме, "книга, в которой вся сокровенная тайна, - это сам человек". После смерти Новалиса философ Шлейермахер назвал поэта "лицом трагическим на этой земле". Такая характеристика на первый взгляд вызывает удивление: жизнь Фридриха фон Харденберга представлялась многим вполне благополучной, в ней не было ничего трагического, кроме ранней смерти, а легочное заболевание - это несчастье, а не трагедия. Если молодой человек тяжело пережил утрату своей невесты, это не помешало ему вскоре обручиться с другою, и у него были все основания надеяться, что ему предстоит счастливый брак. Тем не менее Шлейермахер категорически утверждает, что сама судьба Новалиса, сама личность его отмечена трагизмом: "Он посвятил себя смерти". В 1797 г., схоронив Софи фон Кюн, Новалис пишет в дневнике: "У могилы мне пришла в голову мысль, что моею смертью я явлю человечеству пример верности до смерти. Я как бы сделаю возможной такую любовь". И впоследствии, искренне увлеченный своей службой, литературными планами, новой помолвкой, Новалис не отказывается от этой мысли, втайне приберегает ее, "как сокровище на будущее". "Мне как будто предстоит очень интересная жизнь, однако, говоря откровенно, лучше бы мне быть мертвым", - пишет поэт Фридриху Шлегелю 20 января 1799 г., уведомляя друга о своей новой помолвке. Новалис обрек себя на верность умершей возлюбленной, видел в этом рыцарский подвиг. В его поведении нет ни малейшей рисовки, лишь ближайшие друзья посвящены в его сокровенные мысли. Не исключено, что решение, принятое в 1797 г., обострило хроническую болезнь и резко приблизило безвременную смерть поэта. Со своей любовью Новалис отождествил свою личность и свое творчество. Поэт отдавал себе отчет в том, что ему предстоит сперва сделать возможной такую любовь, что, следовательно, и его творчество, и сама его личность поставлены под вопрос наступающим девятнадцатым веком. Именно житейское благополучие начинало угрожать личности Новалиса. Допустим, он сделал бы блестящую службную карьеру, но тогда просвещенный бюрократ Фридрих фон Харденберг просто упразднил бы поэта Новалиса, превратив его в смешное юношеское заблуждение. Новалис мог бы стать крупным ученым, незаурядным философом, однако из письма к Тику видно, как претит Новалису голая умозрительность. Новалис как бы предвидит судьбу глубочайшего мыслителя Шеллинга, который, став "сплошной теорией", в конце своей долгой жизни совершенно утратил взаимопонимание со своими младшими современниками. Самого Новалиса смерть не избавила от непрошенных последователей и толкователей. В романе Теодора Фонтане "Госпожа Женни Трайбель" солдафон Фогельзанг произносит речь, в которой нетрудно распознать пародию на "Веру и Любовь" Новалиса. Так что для него намечалась и такая перспектива: опуститься на уровень своих будущих эпигонов. По ним, к сожалению, до сих пор нередко судят о Новалисе, чем объясняется предвзятый подход к наследию поэта. Новалис видел для себя выход в поэзии, в "отрадной веселости" Якова Бёме, однако буржуазная цивилизация начинала переосмысливать и Якова Бёме. Сапожник из Гёрлица славил единую вещь, духовную или телесную при всех различиях, будь то человек или лев, медведь, волк, заяц или другой зверь или даже корень, злак, дерево. Яков Бёме неповинен в том, что западный позитивизм подкреплял натурфилософским наследием творческого прошлого свою механическую тенденцию к опредмечиванию человека. Человека сводили к примитивному взаимодействию наследственности и среды, игнорируя в нем специфически человеческое. Духи-родники Якова Бёме подменялись "хвостиками в мозгу", внушавшими такое омерзение Мите Карамазову. В эпоху Новалиса до хвостиков еще не дошло, но их уже можно было предвидеть. "Блестит зима дряхлеющего мира", - писал Баратынский в стихотворении "Последний поэт". Эти "сумерки богов" оказались невыносимыми для многих поэтов. Отсюда глубокий трагизм, сближающий смерть Новалиса, безумие Гёльдерлина и самоубийство Клейста. Благородный металл духа вытеснялся инородными примесями. Новалис остался верен книге в эпоху, когда книга западной культуры переставала быть верной сама себе.

      Печатается по изданию:
      Новалис. Гимны к Ночи. - М.: Изд-во "Энигма", 1996.


      [1] - Перевод Владимира Микушевича.
      [2] - Мережковский Д.С. Испанские мистики. Брюссель, 1998. С.8.